Soviet Historical Science in the Current Historiographical Approaches
Table of contents
Share
QR
Metrics
Soviet Historical Science in the Current Historiographical Approaches
Annotation
PII
S013038640011359-2-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Alexander Gordon 
Affiliation: Institute of Scientific Information for Social Sciences, RAS
Address: Russian Federation, Moscow
Edition
Pages
28-41
Abstract

The break in the social fabric of the Russian society that took place in the early 1990s turned into a break in the historiographical process. The fundamental task of modern historians is to heal and restore the broken unity. This requires understanding the journey made by domestic historical studies and determining the place of the recent changes in it. The relevance of the task is fully recognized by Russian scholars, as testified by the rise of historiographical research focused on the study of the Soviet period. In assessing the specifics of Soviet historical studies, its dynamics, the fate of scholars, the issue of “historian and power” plays the main role. This objectively reflects the key role of power structures — from the ideological apparatus to party organizations and state security agencies. At the same time, the problem field itself has undergone beneficial changes over the past decades. The attraction to harsh political and ideological assessments was replaced by cultural, sociological, and scientific approaches. Using the example of two latest monographs, the article analyzes one of such approaches, the biographical approach, in its genre of the “historiographical portrait” and other the institutional-structural approach. In both cases, the scholar’s personality and his professional path are at the centre of research. V. A. Poghosyan consistently and systematically reproduces the historiographic portraits of his characters using a standard biographical approach. In the book of S. B. Krikh, the structure is more complex: career paths of various scholars are compared, and this allows to establish the criteria for “success in Soviet style”, as well as the factors that determine the “central” position of some researchers in Soviet science and the “peripheral” places for others. In both cases, the authors reflect on the correlation of ideology and science in historical studies, and on the pressure of the regime requirements and the dogmatic provisions of "Soviet Marxism” on the historians.

Keywords
Soviet historiography, Marxism-leninism, D. B. Riazanov, history of France, V. A. Poghosyan, V. M. Dalin, A. Mathiez, S. B. Krih, periferiinost’
Received
23.07.2020
Date of publication
21.10.2020
Number of purchasers
22
Views
3322
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf
Additional services access
Additional services for the article
Additional services for the issue
Additional services for all issues for 2020
1 Актуальная задача восполнения континуитета отечественного историографического процесса решается по-разному. Мне близок жанр «историографического портрета», когда изучение творчества отдельных ученых сплетается с их личностными характеристиками, вместе с архивными материалами широко используются источники мемуарного характера. Перед читателем предстает ближайшее окружение персонажей, воссоздается жизнь научного сообщества. Присутствует и макросоциальный контекст — влияние общественной среды, событий политической и научной жизни.
2 Такому жанру принадлежит книга доктора исторических наук Варужана Арамаздовича Погосяна, ведущего научного сотрудника Государственного академического университета гуманитарных наук (Москва) и ответственного секретаря журнала Ереванского государственного университета «Вопросы арменоведения». Это плод многих десятилетий историографического творчества, вместившего кропотливые исследования в архивохранилищах Москвы, Санкт- Петербурга, Еревана, исчерпывающее знание обширной литературы, размышления, воспоминания. В книге собраны публикации, уже известные читателю, проведена и немалая дополнительная работа над осмыслением собранного материала и его расширением.
3 Историографическое исследование Погосяна имеет немало достоинств, среди которых мое внимание привлекли широта авторского кругозора и преданность памяти ушедшего поколения учителей и старших товарищей. Эти качества заслуживают особого упоминания в связи с некоторыми особенностями современной историографической ситуации, когда разумная и необходимая дифференциация сложного пути отечественного исторического знания порой становится противопоставлением одних этапов и направлений другим.
4 Подобную тенденцию Погосян оспаривает самой фактурой своего труда и общим духовным посылом. Автор ратует за преемственность в историографическом процессе: «Академики В. П. Волгин и Н. М. Лукин в 1920-х годах приступили к обучению и воспитанию первого поколения советских историков-марксистов, став основоположниками марксистской исторической науки, многим представителям которой. было суждено не только достойно продолжить заложенные “русской школой” добрые давние традиции. но в дальнейшем достичь новых высот» (с. 144).
5 Персонажи книги — историки различных идейно-теоретических направлений, и каждый из них заслуживает объективного взвешенного рассмотрения. Очевидна симпатия Погосяна к тем, кто старался избежать участия в идеологических схватках, сотрясавших советское и международное научное сообщество. Эмоционально насыщенные страницы посвящены Геннадию Семеновичу Кучеренко и Жаку Годшо. Погосян подчеркивает «независимый характер» своего учителя Г одшо, «беспартийного историка, не примыкавшего ни к одному из направлений» и «не принадлежавшего ни к одной исторической школе» (с. 124).
6 Вместе с тем такой же объективный и сопереживающий подход наблюдается в главах, посвященных «активисту» тех сражений Виктору Моисеевичу Далину, ученому в высшей степени партийному, не только по принадлежности к ВКП(б) — КПСС, но и по преданности партийности советской науке.
7 О Далине написано немало: его сыном М.В. Далиным, многолетней сподвижницей по работе во «Французском ежегоднике» С. В. Оболенской, наконец, самим автором книги и автором этих строк. Тем не менее выбор «центра тяжести» в «Историках Французской революции», несомненно, удачен. Не только потому, что это учитель Погосяна, о котором у автора сохранились благодарные и поучительные воспоминания. Жизнь и деятельность Далина — без преувеличения историографический материк, вместивший вместе с драматической биографией выдающегося ученого судьбы нескольких поколений отечественных историков и критические повороты советского историознания.
8 В описании Погосяна Далин предстает в начале книги участником семинара Н. М. Лукина в Институте красной профессуры (ИКП), где он делает доклад об освещении экономической истории Франции XVIII в. представителями école russe 1 . Используя марксистско-ленинскую методику анализа мануфактурного производства, Далин не только опровергает оценки этих ученых, но и выстраивает собственную концепцию о значительности развития капитализма в предреволюционной Франции. При спорности самой методики грамотное использование источников свидетельствовало о научной зрелости молодого историка. Не случайно эту работу, впервые изданную в 1929 г., Далин посчитал возможным переиздать в 1970 г. Ее заметил и сам Кареев, который нашел у автора «хорошее владение французской специальной литературой» и сделал выписку выводов из статьи.
1. Н. И. Кареев, И. В. Лучицкий, М. М. Ковалевский, Е. В. Тарле.
9 До ныне распространено мнение, восходящее еще к советским стереотипам, что становление марксистской исторической школы происходило в антагонистической борьбе со «старой школой» и что «представители первого поколения историков-марксистов сознательно умаляли» ее достижения (с. 145). Убежден, это односторонний подход. Позицию последних внятно сформулировал Г. С. Фридлянд: «Считаться с богатейшим наследием прошлого (прежде всего с достижениями русской школы за 40-50 лет ее существования) и двигаться вперед, “прорабатывая и усваивая” это наследие». Согласно автобиографии Фридлянда, профессиональную подготовку он получил в семинаре Н. И. Кареева и его ученика В. А. Бутенко, а в ИКП у А. Н. Савина. С нескрываемым пиететом отзывался о последнем и Далин 2 . А сам Лукин, как и Волгин, ставшие основателями советско-марксистской школы, были учениками Р. Ю. Виппера.
2. Далин В. М. А. Н. Савин: "Nihil admirari!" (дневник историка) // Исторические этюды о Французской революции. М., 1997, с. 31-69.
10 Даже не упоминая о Я. М. Захере и других историках, ставших марксистами, но вышедших из школы Кареева и продолживших его исследования, можно констатировать, что профессионализм «старой школы» был — с индивидуальными различиями — воспринят новой школой. Другое дело — их вера в марксистский метод как критерий истины. Однако, как проницательно отмечал Кареев, этот критерий оказывался и фактором ожесточенной критики друг друга (сыгравшей роковую роль во время идеологических чисток 1930-х годов).
11 На отношение к ранней советской историографии наложили зловещий отпечаток события, развернувшиеся на рубеже 1920—1930-х годов в связи с уголовным преследованием представителей «старой школы» (Академическое дело) и его идеологическим «сопровождением» членами Общества историков-марксистов (ОИМ) и прежде всего участием в «деле» руководителя Комакадемии М. Н. Покровского. В развернувшихся событиях Далин, подобно большинству историков-марксистов, ориентировался на Покровского, который символизировал партийное руководство наукой и выступал доверенным лицом генерального секретаря и ЦК партии.
12 Духом нескрываемой враждебности проникнута обнаруженная В. А. Погосяном и извлеченная из Архива РАН стенограмма доклада Далина 2 февраля 1931 г. «О Тарле». Далин подчеркивал у Тарле противоречивость взглядов на Французскую революцию (позитивное отношение к якобинской диктатуре и террору при Временном правительстве и негативное после Октября), делая из этого политические выводы. И аналогично, характеризуя труд Тарле по предыстории Первой мировой войны, связывал обращение ученого к этой проблематике с инкриминируемым ему следствием намерением возглавить Министерство иностранных дел России после реставрации.
13 В. А. Погосян замечает, что выбор исследовательской проблематики не может служить криминалом, однако в докладе Далина научно-критический и криминально-политический планы накладывались один на другой, производя, судя по вопросам с мест, надлежащий эффект на аудиторию, уже подготовленную начавшимися политическими репрессиями.
14 В современной литературе ситуацию 1929 —1931 гг. нередко рассматривают как кульминацию схватки Комакадемии и ее интеллектуального ядра ОИМ с историками «старой школы». Согласен с саратовским историком В. Н. Даниловым: инициатива в начавшихся репрессиях принадлежала не ОИМ. В Академическом деле то была специальная следственная комиссия, созданная Политбюро ЦК в ноябре 1929 г. Явственна дирижерская роль непосредственно генерального секретаря, начиная с речи на конференции марксистов- аграрников 27 декабря 1929 г., где генсек задним числом обосновывал форсированную коллективизацию, а заодно решил «расчехвостить» научные теории, «засоряющие головы наших практиков».
15 Периодику захлестнули ярлыки: «кондратьевщина», «чаяновщина», «сухановщина», «кажановщина». Ученые с мировым именем, работавшие в советских учреждениях на благо страны, в одночасье уподобились уголовным преступникам. А марксисты-аграрники принялись каяться, что должным образом не боролись с этими «теориями и теорийками».
16 Затем Сталин взялся за теорию и историю партии. Выступая перед партбюро ИКП 9 декабря 1930 г., потребовал: «Бить по всем направлениям и там, где не били». Последовало расширение убойной критики на руководство Института Маркса-Энгельса и философов, которые в лице Д. Б. Рязанова и других досадили Сталину неприятием его вклада в марксистскую теорию.
17 Историческую науку в целом до основания потрясло письмо Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция» (1931). Шельмуя сомневающихся в его правоте, вождь обосновывал важнейшее нововведение об «аксиомах большевизма». Это положения, не подлежащие дискуссии, их «дальнейшая разработка» исключается. Режим идеологической «аксиоматизации» стал важнейшим инструментом догматизации исторической мысли.
18 «Письмо» явилось сигналом для очередной волны идеологического террора. Выразительна дневниковая запись С. А. Пионтковского о смятении, охватившем историков партии: «Вдруг мы оказались троцкистскими контрабандистами, фальсификаторами истории партии и большевизма. Ужасно трудно вести преподавательскую работу. На каждом шагу тебя ловят». Волна «проработок» прошла по всему историческому «фронту», затронув судьбы десятков людей.
19 Для панорамного видения ситуации важно, что параллельно с погромом «старой школы» происходила радикальная идеологическая чистка среди самих историков-марксистов. Пока Далин обличал Тарле, а его товарищ по семинару Лукина Наталья Павловна Фрейберг — Кареева, другие под предлогом преодоления влияния «старой школы», а также «матьезов- щины» и «устряловщины» клеймили Захера, взялись за Фридлянда, Старосельского, Моносова, дошли и до Лукина.
20 Красноречиво характеризует превращение историков СССР в «сталинцев», «historiens staliniens» (с. 108), по выражению лидера демократического направления во французской историографии Альбера Матьеза, его полемика с советскими историками. Погосян представляет ее многозначным событием. Прежде всего, то было конфронтацией с идейным направлением среди общественности Запада, которое сочувствовало идеалам социализма и Октябрьской революции, и это размежевание отметило начало международной изоляции, нанесшей тяжелый урон развитию советской науки.
21 Полемика обозначила новый этап в отношениях между властью и научным сообществом. Чуткий и заинтересованный наблюдатель общественно-политической жизни в СССР Матьез проницательно заметил, что «советская историческая наука становится всецело инструментом власти» (с. 108), что власть навязывает ученым «свои концепции, свои проблемы, свои установки, вплоть до выводов», которые тем надлежит делать из своих исследований. Предсказал Матьез и трагическую судьбу советских участников полемики, подметив, что репрессии в СССР не ограничатся преследованием Тарле.
22 Не вдаваясь в превалировавший политический тон полемики, Погосян обозначает идейно-теоретический смысл разногласий. Советские участники не представляли себе научное изучение истории «вне марксизма» (с. 43). И свое понимание Маркса они считали единственно истинным. Матьез отдавал должное теории Маркса, но для него это был один из возможных научных подходов, и, как пишут современные французские исследователи, «не отклоняя марксистский метод, Матьез отвергал его догматические искривления» (с. 94).
23 В. А. Погосян задумывается, почему при известном ослаблении идеологической непримиримости и возобновлении на этой основе советско-французского научного сотрудничества в период оттепели полемика 30-х годов скрылась за «завесой молчания» (с. 90)? Никаких упоминаний о ней не было вплоть до публикации Владимира Ароновича Дунаевского уже в постсоветское время!
24 Больше всего интригует позиция Далина. Выживший участник полемики не хотел говорить о ней, и его ученик может выдвинуть только свои предположения. Произошедшее должно было стать для Далина душевной травмой. Знавший Матьеза лично и питавший к нему глубочайшее уважение, Далин называл его своим учителем (наряду с Лукиным и Волгиным). Однако идейно-политически он оставался, как мне представляется, на прежних позициях партийности исторической науки. Поистине, говоря словами поэта, «я извиняюсь, но в глубине ничуть не изменяюсь».
25 «Извинением» можно считать, например, далинскую правку к оценке А. З. Манфреда, который в ранних изданиях своей сводной работы по истории Революции называл Матьеза «буржуазно-радикальньш историком». Далин, готовя посмертное переиздание (и не оговаривая свое вмешательство), поправил: «историком-демократом», тем самым исключив принадлежность Матьеза к тому профессиональному сообществу, с кем советские историки призваны были вести непримиримую идеологическую борьбу (с. 111). Вместе с тем в историографических работах Далин сохранял критические оценки концепции Матьеза (чего не позволял себе по отношению к Лукину или Волгину).
26 Проблема была совсем не личной. И, пожалуй, дело не только в нежелании советских историков подвергать критике участников той дискуссии, «ставших жертвами сталинских репрессий» (с. 91). В конце концов Манфред, переиздавая на волне реабилитаций Оттепели книгу Фридлянда о Марате, счел необходимым «предуведомить» читателя, что основные положения книги спорны и не соответствуют современному уровню науки. При всем сочувствии к Фридлянду Манфред не мог, да и при личном пиетете к Робеспьеру не хотел принять предложенный в монографии Фридлянда термин «маратизм», в чем видел дискредитацию понятия «якобинизм» и принижение роли Неподкупного как вождя якобинской диктатуры.
27 Главная причина «завесы молчания» видится в другом: «Ситуация в СССР в 1960—1980-х годах не благоприятствовала объективному научному анализу высказанной Матьезом критики советской действительности», поскольку его замечания по поводу «идеологической ангажированности» советской науки и диктата «государственной коммунистической идеологии» сохраняли свою актуальность (с. 91). Советские историки по-прежнему считали своим долгом представить «правильную концепцию» исторического процесса и дать отпор «фальсификаторам» (с. 285). И выступая на международных мероприятиях «руководствовались директивами», полученными перед отправкой в загранкомандировку (с. 359).
28 В «Историках Французской революции» раскрывается внутренняя жизнь научного сообщества советского времени с ее различными сторонами, включая непривлекательные. Публикуемая переписка, особенно между А. Р. Иоаннисяном и А.З. Манфредом, содержит яркие штрихи, иллюстрирующие драматическую историю публикации монографий и рецензий на них, «кухню» выдвижения на академические премии и государственные награды, продвижения в Академию наук.
29 В. А. Погосян ставит вопрос, почему такие ученые, как Далин, внесший выдающийся вклад в мировую науку о Бабефе, были «гораздо больше оценены за рубежом, чем в СССР» (с. 54). Его искренне огорчает, сколько физических и душевных сил отдавали академической карьере выдающиеся ученые и как несправедлива оказывалась к ним судьба. Судьба ли? В научном сообществе существовали определенные правила выдвижения, которые адекватно отражали номенклатурную кадровую политику. Впрочем, в каждой корпорации свои пристрастия и «понятия», и, как замечает автор, в той же Франции «бессмертными» становились не самые достойные.
30 Публикуя переписку французского историка социалистических идей Мориса Домманже с руководителями Института Маркса-Энгельса, обнаруженную им в фондах РГАСПИ, Погосян посвящает небольшое введение Д. Б. Рязанову. Один из создателей Комакадемии — личность замечательная, и его судьба отчетливо характеризует сложность процессов, происходивших в истории советской науки. Рязанов был не только первым директором Фундаментальной библиотеки общественных наук (ФБОН, ныне ИНИОН), он создавал Институт Маркса-Энгельса (ИМЭЛ), его библиотеку и архив (ныне Российский государственный архив социально-политической истории — РГАСПИ). Влияние этого авторитетного в международных социалистических кругах человека до поры умеряло ретивость Покровского.
31 Рязанов придерживался курса на сотрудничество Комакадемии со «старой школой» и заслужил благодарственные слова от членов бывшей императорской Академии. Вел себя «очень свободно и во многом правильно», писал В. И. Вернадский о Рязанове, отмечая стремление академиков избрать его вице-президентом Академии. Не случайно с развертыванием «Академического дела» совпала и опала Рязанова.
32 Обстоятельное освещение в книге Погосяна нашли актуальные вопросы международного научного сотрудничества. Автор целеустремленно и плодотворно работает над темой российско-французских научных связей, что и отразилось в ряде публикаций. Культуртрегерская, не побоюсь слова, миссия В. А. Погосяна уникальна. Она была завещана замечательными предшественниками, которые оценили интерес молодого историка и его редкую способность к «наведению мостов» между двумя национальными школами, их взаимному ознакомлению с ведущимися историческими исследованиями. Погосян зарекомендовал себя подлинным энтузиастом популяризации современной российской науки во Франции. Думаю, многие коллеги испытывают чувство глубокой благодарности за рецензии на их книги, которые он регулярно публикует в «Annales historiques de la Révolution française» 3 .
3. Часть рецензий, была опубликована (Погосян В. А. В окружении историков. Ереван, 2011, с. 161—240). Всего их уже 51 (!), и хочется пожелать, чтобы они увидели свет и в России.
33 Иной историографический подход был применен в книге профессора Омского государственного университета им. Ф. М. Достоевского доктора исторических наук Сергея Борисовича Криха 4 . Привлекая многолетние историографические исследования и интенсивные архивные разработки, автор стремится раскрыть институционно-структурную иерархичность историописания советской эпохи на примере «науки о древности», выяснить наличие в ней двух компонентов - «центра» и «периферии» и воссоздать возникающую «периферий- ность» как условную подсистему.
4. Крих С. Б. Другая история: «периферийная» советская наука о древности. М., 2020. Ссылки на страницы этого издания следуют далее в тексте статьи на с. 34—39.
34 В. Б. Крих скептически относится к жанру «историографического портрета», поэтому в своей книге считает возможным разделить «историю идей» и «историю ученых» как их носителей, выдвигая на передний план именно первую. Такое заявленное предпочтение сопровождается многозначительной оговоркой: «личность в историографии, как и в истории, со счетов списать нельзя». Не только потому, что личностные «траектории» открывают различные возможности воплощения идей, но и потому — замечательные слова! — «единственное, что нас по большому счету интересует в мире», это «человеческое и даже моральное содержание» истории науки (с. 8).
35 На мой взгляд, автор наиболее убедителен там, где история идей сплавляется с творческим путем ученых, их личностными характеристиками. Можно сказать, концепция «пери- ферийности» представлена в лицах, и ее различные аспекты суть различные жизненные траектории и творческие судьбы. Колоритны воссозданные Крихом образы действующих лиц, которые должны, по авторскому замыслу, иллюстрировать «периферийную» подсистему. И даже когда характеристики предельно лаконичны и персонажи отмечены несколькими строками в том или ином контексте, в тот или иной период, таким способом прочерчивается эволюция (или ее задержка) в творческом развитии персонажей, а заодно и всей исторической науки в советское время.
36 Следуя концепции книги, автор сосредоточивается на «периферийных» историках, незнаменитых. Впечатляет зарисовка творческого пути Марии Ефимовны Сергеенко. Ей посвящается больше строчек, чем признанным корифеям, и, почитав Криха, отчетливо ощущаешь причудливость «успеха по-советски». Нет сомнения, квалификацию и характер той или иной отрасли науки определяет «центр», и то, что называют «вкладом в науку», тоже ярче выражено в усилиях «центра». Более того, ни я, ни, очевидно, большинство историографов, изучавших советскую науку, не усомнится в мере таланта многих представителей «центра» (в том числе тех самых, что ярко показаны в исследовании В. А. Погосяна). И далеко не все «периферийщики» могли соперничать с ними по этому качественному показателю. Проблема «периферийности» в другом.
37 У Криха речь идет о нереализованности ученого в силу искусственных условий, в которых бытовала советская наука. «Мейнстрим» заполоняла формационная проблематика. Исследования советских историков независимо от эпохи и континента должны были иллюстрировать «пятичленную» схему исторического процесса, канонизированную в партийных документах. Считалось, что «пятичленка» подтверждает неизбежность наступления социализма в мире, а соответственно — верность стратегического курса правящей партии. Такая идеологическая доминанта придавала схоластические черты рассуждениям об универсальности той или иной формации; сдобренные цитатами классиков марксизма выводы из анти- коведения экстраполировались на общества Востока; сближая древность с Новым временем, «древники» выявляли формационные «революции» и их «классовые» движущие силы.
38 Работам этих направлений отдавался безусловный приоритет. В фаворе неизменно оставалась социально-экономическая тематика; «подсобная» роль отводилась политической истории и истории культуры только как отражению социально-экономического «базиса». Последняя могла быть лишь «довеском» к «соцэку», ее изучение — дополнением и пояснением к «основному знанию» (с. 271). Историко-религиозная тематика, вне разоблачения «опиума для народа», по сути табуировалась, что прослеживается в творческой судьбе Сергеенко.
39 Ученица М. И. Ростовцева, она хотела оставаться верной принципам профессионализма «старой школы». Поэтому, избегая по возможности марксистской политграмоты, стремилась «минимизировать теорию» (с. 229) и сосредоточивалась на узких темах. А «для себя» как религиозный человек занималась христианской традицией, оставшись в Ленинграде во время блокады, в искании успокоения переводила «Исповедь» Августина «без какой-либо надежды на публикацию» (с. 135).
40 Главная (для нее самой) работа никак не могла быть оценена при воинствующем атеизме. И при всем том героиня книги выразила себя как личность. Можно сказать, что она обрекла себя на «периферийность», «не стремясь вырваться в первые ряды» и «занять место в мейнстриме». Но, найдя для себя нишу в аграрной истории, где можно было избежать прямолинейной «марксизации», она смогла остаться в науке и даже издавать свои работы (с. 135).
41 Впрочем, личностная самореализация имела свои пределы. В ходе известной идеологической кампании Сергеенко приняла участие в заказном «избиении» С. Я. Лурье. И хотя, по предположению Криха, она могла «утешать себя, что увольнение того было уже предрешено» (с. 149), налицо случился отход в стратегии уклонения от политики. Не случайно в окружении Лурье Сергеенко упрекали в двуличии. А объяснялось такое поведение банально просто: вопрос стоял об издании ее первой книги, и она принимает регламентированные правила поведения, демонстрируя заодно лояльность принятой теоретической догме.
42 «За сделку с совестью нужно было платить — либо ненаучной верой в теорию, либо цинизмом» (с. 305), — пишет Крих, демонстрируя, как сочеталась «вера в теорию» с цинизмом на примере стратегии самореализации, которую избрал для себя другой ученик Ростовцева Борис Леонидович Богаевский. Его творческий путь характеризуется в главе, аллегорически названной «Штурм неба». Всеми недюжинными силами и не гнушаясь нечистоплотных средств, Богаевский пытался выдвинуться на первые роли. Человек с «чуждым» социальным происхождением (сын действительного статского советника), он проникновенно декларирует свою преданность новой власти («все в моей жизни после Октябрьской революции засветилось по-новому» — с. 85). Пройдя выучку в Петербургском университете, он в 1920-х годах принимает активное участие в разгроме старой профессуры, обращаясь в случае необходимости в карательные органы. Богаевский энергично ищет покровительство у сильных нового мира, находя в их «руководящих» взглядах и концептах «точки опоры» для своих публикаций. Наконец, обладая солидным научным багажом и известным литературным талантом, быстро научился использовать в своих сочинениях классиков марксизма.
43 Богаевский, «казалось бы, все делал правильно» для карьерного успеха в науке (с. 89), размышляет Крих; но при этом демонстрировал «слишком откровенный цинизм» в жизни и «сгибался сильнее, чем следовало», вульгаризируя догматику официального учения. Его поражение в стремлении к «мейнстриму» побуждает автора поставить вопрос о значении «символического капитала» как критерии успеха: хотя «научное сообщество в советский период совсем не было автономным, репутация все равно имела значение». Поэтому при идентичности исходных данных научной карьеры и сходстве траекторий «взлетов и падений» В. В. Струве оказался наверху, а Богаевский был отброшен на «периферию» (с. 90—91).
44 Сама концепция книги предполагала иерархическую структуру, причем центр влияния был подвижен, лидерство в советской науке могло перемещаться от одних ученых к другим, и далеко не всегда это было обусловлено научным авторитетом. Главным фактором становились идеологические кампании, иными словами, вмешательство властных органов. Оно было решающим в начале 1930-х годов, оставалось таким и в последние годы жизни Сталина. Тут я расхожусь с мнением автора, что идеологические кампании тех лет, вплоть до самой широкомасштабной и разрушительной «космополитчины», «не могли быть использованы для принципиального передела сфер влияния в той или иной области науки» (с. 143).
45 Так ли? Сам автор констатирует, что именно в это время бывшая имперская столица по своему положению в отечественной науке переходит на «вторые роли» (с. 251). Разве это не входит в понятие «передела сфер влияния»? К тому же принижение университетскоакадемического Ленинграда сопровождалось разгромом «петербургской исторической школы», заодно с филологической, устранением из университета выдающихся ученых, в результате чего была утрачена возможность воспроизводства научного потенциала.
46 Критической оказалась ситуация и в советской столице. В различных дисциплинах бурно шла смена поколений, которая из-за специфики бытия тех лет становилась борьбой не только за научную карьеру, но и за физическое существование. И, по словам А. Я. Гуревича, характеризовавшего ситуацию в медиевистике, «то была битва, в которой историки новой, послевоенной формации победили “стариков”... интеллигенцию совершенно другого покроя».
47 Симптоматичным оказалось положение в источниковедении российской истории, где оргвыводы были сделаны в отношении маститых ученых (заметим, не только «космополитского» происхождения) за чрезмерное, с точки зрения обвинителей, использование иностранных источников. Разгрому подверглась кафедра вспомогательных исторических дисциплин Историко-архивного института. Победителями сделались активисты последней волны, требовавшие сократить изучение сочинений иностранцев, ибо «чем больше их изучаешь, тем больше ненавидишь».
48 Хотелось бы скорректировать выводы автора и по поводу идеологической кампании, знаменовавшей окончание Оттепели. Крих обоснованно рассуждает о неизбежности наступления идейно-теоретической реакции (с. 238), хорошо было бы подчеркнуть при этом не «исчерпание возможностей» для пересмотра канонизированной догматики, а их блокирование аппаратными методами с подключением «тяжелой артиллерии» в лице непосредственно начальствующих лиц со Старой площади. «Совершенно очевидно, что возможность глубинного пересмотра теоретических представлений о древнем обществе была закрыта буквально на политическом уровне» (с. 237), — указывает Крих; и я с ним согласен.
49 В книге нет популярных «филиппик» против марксизма. Автор делает акцент на безальтернативности его применения в советской исторической науке. Дело было не столько в ограниченности «объяснительных способностей» (с. 303) метода (какой метод не имеет эвристических пределов?), сколько прежде всего в его принудительности для советских ученых, что отчетливо контрастирует с дореволюционной ситуацией, когда отечественную науку в социальных отраслях буквально захлестнуло увлечение марксизмом и так называемый легальный марксизм стал распространенным теоретико-методологическим направлением.
50 Усугубляло положение и то, что учение Маркса, начиная с 1930-х годов, было представлено партийным руководством в виде законченной теоретической схемы. В сущности, она сделалась тем, что в современной историографии называют «советским марксизмом». Связь последнего с политическим режимом видится и прямой, и обратной. «Советский марксизм» был детищем режима, и при существовании режима он «не мог развить даже собственных возможностей» (с. 291).
51 Наступил тупик, который явственно ощущался в середине 1980-х годов. В рамках «советского марксизма» выхода не было. Таковой нащупывался исподволь и происходил за счет того, что Крих удачно называет «перекодированием» внешних сигналов (с. 295). Со времени Оттепели изоляция советской науки стала ослабевать, назрела необходимость нового открытия «окна в Европу». Очевидное ощущение такой потребности, идущее из недр профессионального сообщества, затронуло и властные структуры. Так, в 1969 г. возник Институт научной информации по общественным наукам (ИНИОН), чье создание знаменовало новый этап в восприятии «внешних сигналов».
52 Первым открытием мировой науки парадоксально сделалось направление, названное тогда же «противизмом» — по заголовкам критических статей, начинавшихся словом «против». Специалисты знакомили научный мир страны с популярными зарубежными теориями под завесой их идеологической критики. Крих прав: реальной поддержки конкретным исследованиям «противизм» не давал.
53 Складывание информационной системы ИНИОН было обращено именно к конкретике. В отраслевых реферативных журналах (РЖ) адекватнопередавалось конкретное содержание зарубежных изданий, и это имело революционизирующий эффект с точки зрения источниковой и историографической базы, поскольку губительным следствием «железного занавеса» было ограничение (порой блокирование) доступа к зарубежным базам данных, не только к архивам, но и к справочным изданиям, новейшей литературе.
54 Вначале освоение достижений мировой науки происходило так, как пишет Крих, путем подгонки к существовавшей теоретической схеме: в простейшем случае в основу работы ложился заимствованный материал, который во введении и заключении обрамлялся нормативными положениями. Так же поступали и с теориями «среднего уровня», которые, говоря словами Криха, «перекодировали» в формулировки «советского марксизма».
55 На новом этапе в специальных изданиях нередко с грифом ДСП («для служебного пользования») начали «перекодировать» сами методологические положения. Так, на базе инио- новских сборников в 80-х годах стала складываться «несоветская» (как окрестили ее впоследствии) медиевистика (А. Я. Гуревич, Ю. Л. Бессмертный, А. Л. Ястребицкая), в которой бытовавшая теоретическая схема благодаря «перекодированию» методологии школы «Анналов» лишилась экономического детерминизма, основы основ учения о формациях.
56 Возрождавшееся в трудах А. Ф. Лосева, С. С. Аверинцева, Г. С. Кнабе, М. Л. Гаспарова изучение культуры античности, как показывает Крих, било в ту же точку. Формировалась отечественная культурология, «нечто невозможное в “нормальной” советской науке» (с. 286), ибо предполагало признание самоценности культуры и всей сферы общественного сознания, и соответственно отказ от одной из важнейших опор формационного учения «теории отражения».
57 «Перекодировалось» собственно и марксоведение, выходя за пределы догматики «советского марксизма». Крих подметил использование «редких», не вошедших в утвержденный канон суждений Ленина, обнаруженных в черновиках и конспектах, для прикрытия неортодоксальных положений — как «позднесоветскую тенденцию» (с. 274). Соглашусь и напомню, что с 30-х годов цитаты классиков марксизма тоже отбирались на предмет идеологической пригодности.
58 Отличительной чертой марксоведения позднесоветского периода стало введение в научный оборот опубликованных во время Оттепели ранних сочинений Маркса и рукописей к «Капиталу». Под таким «прикрытием», отталкиваясь от зарубежных так называемых peasant studies и подчеркнув тождество некоторых принципиальных положений между «неканонизированным» Марксом и родоначальником этого направления Робертом Редфилдом, мне довелось обосновать неортодоксальный подход к крестьянству как неклассовой и внеформационной категории.
59 Следует упомянуть и «кодирование» идейно-теоретических новаций посредством знаковых систем (семиотика Московско-тартуской школы, Ю. М. Лотман, Б. А. Успенский, В. Н. Топоров), формализованно-науковедческих методик (Г. П. Щедровицкий) или применением особого социологизированного «новояза» (М. А. Чешков), который был замечен ортодоксами и окрещен директором Института всеобщей истории АН СССР академиком Е. М. Жуковым «птичьим языком».
60 Как охарактеризовать подобные явления? Я бы, пользуясь концептом Криха, определил их «периферийными» в структуре позднего советского обществоведения. Сам автор колеблется. Так, культурологические исследования, по его мнению, «отделяются и отдаляются» от центра настолько, что создают новую структуру отношений (с. 287). Однако оговаривается: «Как периферийное направление, замаскированное нужным количеством цитат (из того же Ленина!), этот зачаток культурологии мог существовать, но его включение в мейнстрим прямо означало бы, что советская наука перестанет быть советской и, в общем-то марксистской» (с. 297).
61 С такой оговоркой я скорее готов согласиться. В общей оценке состояния «ядра» автор прав: поверхностные изменения за счет уточнений к «рамочной теории» (с. 294) при воспроизведении основоположений. Не стоит зацикливаться на позиции властных инстанций. В профессиональном сообществе были и свои мотивы. Характеризуя позицию приверженцев «консервативных взглядов» на примере индолога Г. Ф. Ильина, Крих обращает внимание на опасение тех, что «любые отклонения от формационной схемы приведут к отказу от единства всемирной истории, а в конечном счете поставят под вопрос саму закономерность развития или познаваемость этих законов» (с. 240).
62 Все же во второй половине 80-х годов и в «центре» начинались примечательные подвижки, выразившиеся, например, в реабилитации немарксистских направлений в политической (П. А. Кропоткин) и экономической теории (Н. Д. Кондратьев, А. В. Чаянов и организационно-производственное направление). Причем инициатива исходила в данных случаях с вершин партийного (Академия общественных наук при ЦК КПСС) и академического истеблишмента (А. А. Никонов, Л. И. Абалкин). Символично, что утверждение канона «советского марксизма» на рубеже 20-30-х годов сопровождалось разгромом «кондратьевщины» и «чаяновщины», начатого самим вождем. Так, финал советской гуманитаристики возвращал к первому акту драмы, подтверждая справедливость важнейшего вывода Криха: развитие науки требует соперничества различных школ, методов, направлений, и «роковым фактором» для советской науки сделалось «принципиальное отсутствие конкурирующих исторических теорий» (с. 303).

References

1. Alatorceva A. I. Sovetskaja istoricheskaja nauka na perelome 20—30-h godov [Soviet historical science at the turn of the 20-30s] // Istorija i stalinizm [History and Stalinism]. Moskva, 1991, p. 248—283. (In Russ.)

2. Cheshkov M. A. Kritika predstavlenij o pravjashhih gruppah razvivajushhihsja stran [Critique of ideas about ruling groups of developing countries]. Moskva, 1979. (In Russ.)

3. Cheshkov M. A. Problemy issledovanija jelit «tret'ego mira». Obzor literatury [Problems of research of elites of the "third world". Literature review]. Moskva, 1973. (In Russ.)

4. Dalin M. V. «Zapechatlennye momenty» iz zhizni V. M. Dalina — plamennogo revoljucionera i trepetnogo poklonnika muzy Klio ["Captured moments" from the life of V. M. Dalin-a fiery revolutionary and a trembling fan of the Muse Clio] // Istoricheskie jetjudy o Francuzskoj revoljucii: k 95-letiju V. M. Dalina [Historical etudes about the French revolution: to the 95th anniversary оf V. M. Dalin]. Moskva, 1998, p. 24—30. (In Russ.)

5. Dalin M. V. Posil'nyj kommentarij k nekotorym sobytijam zhizni Viktora Moiseevicha Dalina [Feasible commentary on some events in the life of Viktor Moiseevich Dalin] // Francuzskij ezhegodnik, 2002 [French Yearbook, 2002]. Moskva, 2002, p. 20—34. (In Russ.)

6. Dalin V. M. A. N. Savin: "Nihil admirari!" (dnevnik istorika) [A. N. Savin: "Nihil admirari!" (Diary of a historian)] // Istoricheskie jetjudy o Francuzskoj revoljucii [Historical etudes about the French revolution]. Moskva, 1997, p. 31—69. (In Russ.)

7. Dalin V. M. Lyjdi i idei. Iz istorii revoljucionnogo i socialisticheskogo dvizhenija vo Francii [Men and ideas. From the History of the Revolutionary and Socialist Movement in France]. Moskva, 1970, p. 294— 343. (In Russ.)

8. Dalin V. M. Manufakturnaja stadija kapitalisma vo Francii v XVIII v. [Manufactural stage of capitalism in France XVIII s.] // Istorik-marksist [Historian-marxist], 1929, № 1, p. 68—116. (In Russ.)

9. Danilov V. N. Obschestvo istorikov-marksistov i istoriki “staroi shkoly” [Society of historians-marxists and historians of “old school”] // Istorija i istoricheskaja pamjat’ [History and the historical memory], vyp. 13—14. Saratov, 2016, p. 93—104. (In Russ.)

10. DubrovskijA. M. Dnevnik istorika S. A. Piontkovskogo kak istoricheskij istochnik [Diary of the historian S. A. Рiontkovskogo as a historical source]. -URL: https://lib.vsu.by/jspui/handle/123456789/6659 (access date 14.07.2020). (In Russ.)

11. Dunaevskij V. A. O pis'me Stalina v redakciju zhurnala «Proletarskaja revoljucija» i ego vozdejstvii na nauku i sud'by ljudej [About Stalin's letter to the editorial Board of the magazine "Proletarian revolution" and its impact on science and the fate of people] // Istorija i stalinizm [History and Stalinism]. Moskva, 1991, p. 284-297. (In Russ.)

12. FBON - INION: vospominaniia i portrety (sbornik statei), vyp. 1-2 [FBON - INION: memoirs and portraits (collection of articles), issue 1-2]. Moskva, 2011-2018. (In Russ.)

13. Fridljand G. S. Itogi izuchenija Velikoi francuskoi revolucii v SSSR [Results of study of the Great French Revolution in USSR] // Klassovaja bor’ba vo Francii v jepohu Velikoi i revolucii [Class struggle in France in age of the Great Revolution]. Moskva - Leningrad, 1931, p. 394-407. (In Russ.)

14. Gordon A. V. Istoriki zheleznogo veka [Iron age historians]. Moskva, 2018, p. 281-311. (In Russ.)

15. Gordon A. V. Krest’janstvo Vostoka: Istoricheskii sub’jekt, kul’turnaja tradicia, socialnaja obschnost [Peasantry of East: Subject of history, cultural tradition, social community]. Moskva, 1989. (In Russ.)

16. Gordon A. V. Velikaja francuskaja revolucija v sovetskoi istoriografii [The Great French Revolution in the Soviet historiography]. Moskva, 2009. (In Russ.)

17. Gordon A. V. Vstrechi s Dalinym [Reception of Dalin] // Francuzskij ezhegodnik, 2002 [French Yearbook, 2002]. Moskva, 2002, p. 39-53. (In Russ.)

18. Gurevich A. Ja. But’ dolshe v storone mne kasalos’ nevosmozhnum [I could not be longer aside]. - URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2006/81/int10.html (access date 03.01.2020). (In Russ.)

19. Hromchenko M. S. Metodolog: letopis' o G. P. Shhedrovickom [Methodologist: a chronicle of the G. P. Shchedrovitsky]. Moskva, 2020. (In Russ.)

20. Kareev N. I. Francuskaja revolucija v marksistskoi istoriografii v Rossii. Publ. D. A. Rostislavleva [The French Revolution in the Marxist historiography in Russia. Publication by D. A. Rostislavlev] // Velikaja francuskaja revolucija i Rossija [The Great French Revolution and Russia]. Moskva, 1989, p. 196-221. (In Russ.)

21. Кrih S. B. Drugaja istorija [Other History]. Moskva, 2020. (In Russ.)

22. Moskovsko-tartuskaja semioticheskaja shkola. Istorija, vospominanija, razmyshlenija [Moscow-Tartu semiotic school. History, memories, reflections]. Moskva, 1998. (In Russ.)

23. Obolenskaja S. V. Eshhe odin portret istorika. Viktor Moiseevich Dalin [Another portrait of the historian. Victor M. Dalin]. - URL: http://samlib.ru/o/ obolenskaja_s_w/dalin.shtml (access date 11.11.2017). (In Russ.)

24. Panejah V. M. K sporam ob «Akademicheskom dele» 1929-1931 gg. i drugih sfabrikovannyh politicheskih processah [To the disputes about the "Academic case" of 1929-1931 and other fabricated political processes]. - URL: https://www. rostmuseum. ru/museum/biblioteka/soobshcheniya- rostovskogo-muzeya/vypusk-xiii- rostov- 2003/problemy-istoriografii/v-m-paneyakh-s-peterburg-k-sporam-ob-171-akademicheskom-dele-187-1929- 1931-gg-i-dmgikh-sfabrikovannykh-poUticheskikh-protsessakh-c-303/ (access date 15.03.2020). (In Russ.)

25. Pogosjan V. A. Istoriki Francuskoi revolucii [Historians of the French Revolution]. Moskva, 2019. (In Russ.)

26. Pogosjan V. A. V okruzhenii istorikov [Surrounded by historians]. Erevan, 2011. (In Russ.)

27. Pogosjan V. A. V. M. Dalin // Portrety istorikov: vremja i sud'by, t. 2 [Portraits of historians: time and fate, vol. 2]. Moskva, p. 416-425. (In Russ.)

28. Polemika Al’bera Mat’eza s sovetskimi istorikami. Predisl. V. A. Dunaevskogo [The controversy of Albert Mathiez with the Soviet Historians. Foreword by V. A. Dunaevsky] // Novaja i noveishaja istorija [Modern and Contemporary History], 1995, № 4, p. 199-211. (In Russ.)

29. Prostovolosova L. N., Stanislavskii A. L. Istorija kafedru vspomogatel’nuh discipline [History of the Department of Auxiliary Disciplines]. Moskva, 1994. (In Russ.)

30. Smirnova V. A. Pervyj direktor Instituta K. Marksa i F. Jengel'sa D. B. Rjazanov [First Director of the Institute of K. Marx and F. Engels D. B. Ryazanov] // Voprosy istorii KPSS [Questions of the history of the CPSU], 1989, № 9, p. 72-84. (In Russ.)

31. Stalin I. V. O nekotoryh voprosah istorii bol'shevizma: Pis'mo v redakciju zhurnala "Proletarskaja revoljucija" [About some questions of the history of Bolshevism: a Letter to the editor of the magazine "Proletarian revolution] // K izucheniju istorii. Sbornik [To the study of history. Collection]. Moskva, 1946, p. 3-16. (In Russ.)

32. Stalin I. V. Voprosy leninizma, izd. 11 [Questions of Leninism, ed. 11]. Moskva, 1939. (In Russ.)

33. Vernadski V. I. Piat’ “vol’nych” pisem k synu [Five “free” letters to the son] // Minuvshee. Istoricheskij al'manah [Bygones. Historical anthology], № 7. Moskva, 1992, p. 424-450. (In Russ.)

34. Poghosyan V. La correspondence d’Albert Soboul avec les historiens soviétiques. Saarbrücken, 2017.

Comments

No posts found

Write a review
Translate